Легко ли сказать, придя сюда полгода назад, он вовсе не имел цели втереться в доверие к игумену, братии, выведать, где хранится самое ценное, быть может деньги, золото, и ограбить дом святых Зосимы и Савватия. Нет, все было совсем не так, и Ириней действительно глубоко чтил память преподобных… Игумен принял его исповедь без укоризн и поучений о том, что «татие Царствия Божия не наследят». А ведь Ириней более всего боялся именно этого и, около месяца в нерешительности кочуя вдоль берега Белого моря, долго представлял себе, как настоятель, которого он мыслил злым и черствым стариком, взяв в руки батоги, станет пояснять ему, какая кара ждет «лихоимцев в будущем веце». Только тогда, когда полностью смирился с этой картиной церковной расправы: будь, что будет, решился Ириней переплыть Белое море.
Встреча с настоятелем, впрочем, обманула все его ожидания. Едва познакомившись с чужеземцем, игумен пригласил его на исповедь. Ириней с твердостью рассказал о своем прошлом, не утаивая ни о чем и не оправдывая себя ни в едином проступке. Игумен долго и внимательно слушал его, закрыв глаза, а когда молчание продлилось с минуту, взором спросил, все ли это, и, поняв, что все, с печалью, тихой и страдающей, словно преодолевая свою собственную боль, посмотрел на него долго, пристально и молча возложил епитрахиль на мятежную голову.
Ириней понял: братия не знают о его разбойном прошлом и даже почитают его каким-то страдальцем
Когда игумен вышел, в исповедальню вошел келарь, дал Иринею одежду, обувь (точно такую же, что носил сам), провел в келью и сказал, что его послушанием станет заготовка дров. На следующий день, выйдя в лес в сопровождении молодого инока Савватия и средовека Ферапонта, Ириней понял, что братия ничего не знают о его разбойном прошлом и даже почитают его каким-то страдальцем, чуть ли не претерпевшим поругания за правду от бесовских сил. Через некоторое время страх прочитать заслуженное омерзение в глазах своих товарищей окончательно рассеялся, и Ириней с добрым расположением предался трудам во благо обители. Он работал с усердием, превосходившим усердие других братьев, с удивлением знакомился с новым для него монастырским богослужебным уставом и менялся на глазах – как внутренне, так и внешне. Воспоминания о прошлой воровской жизни, казалось, начали бледнеть и исчезать из памяти инока, заменяясь новыми мыслями, словами и впечатлениями.
В голове крутилось: «Что, сложно тебе выкрасть сокровища обители? Потерял сноровку?»
Но вот однажды в час предобеденного отдыха, прогуливаясь вдоль тропки, окружавшей монастырь, Ириней, сам не давая себе в том отчета, стал вычислять, где хранит келарь деньги и как можно было бы их достать у него так, чтобы никто этого не заметил. Зачем ему деньги? Чего ему не хватает, и к чему он стремится? Эти вопросы менее всего беспокоили задумавшегося инока: это был всего лишь интерес, отвлеченный, абстрактный. И сам Ириней не осознал, в какой момент мысль, овладевшая им, подчинила себе его волю и заставила работать мозг исключительно над решением поставленной так внезапно – ему казалось, им самим – задачи. Неужели ты не справишься с этим? Неужели ты, мастер своего дела, почти художник, немного артист, не сможешь найти поповские богатства, спрятанные этим пройдохой келарем в одном из тайников монастыря? Разве тебе это сложно? Разве ты потерял сноровку и навыки? Одна мысль сменяла другую, Ириней с болью в сердце отзывался на каждую из них, и уже несколько минут спустя слепо следовал их роковому движению.
Эта мысленная брань была сокрыта от глаз игумена, келаря, прочей братии. Юноша Савватий со свойственной ему ясностью во взоре несколько омрачился при взгляде на зримо посеревшее лицо Иринея, но не стал вмешиваться в то, что происходит в его внутреннем мире. «Таинства души человеческой следует покрывать благоговейным покровом невмешательства», – услышал он однажды от своего духовника, старца Пафнутия. Один лишь преподобный Зосима ясно видел, что происходило в душе инока, видел и до времени молча, хотя с живым участием смотрел на то, куда склонится часа весов.
Ириней резко выдохнул, собрал волю в кулак, взвалил оба мешка за спину и, насколько мог быстро, побежал в сторону маленькой бухты, в которой третьего дня пришвартовал небольшой карбас. Судно принадлежало ему, он сам его мастерил в течение нескольких недель по благословению игумена. По дороге (узкая лесная тропка, почти забытая монахами, поскольку бухта, к которой она вела, в недавнем времени совсем обезрыбела) он несколько раз не замечал коряжистые корни и, спотыкаясь, падал, разбивая в кровь колени и локти, однако кулаки, в которых крепко держал мешки с сокровищами, так и не разжал.
Ириней отдышался только тогда, когда услышал мерный плеск морской воды, который возвестил ему о том, что еще несколько саженей – и он будет на месте. Инок остановился, прислушался, напрягая весь свой слух: то тут, то там лес оглашался благостным щебетанием зяблика, порывы ветра колыхали вершины деревьев, опрокидывая капли недавнего дождя на землю, листья влажно шептались в бледном свете белой ночи, однако погони не было…
Ириней с облегчением вздохнул, аккуратно побрел к берегу, медленно переступая через грязную болотную жижу: теперь торопиться было некуда, пропажи хватятся часов через пять, а то и шесть – тогда, когда он будет уже далеко от архипелага, и след от его лодочки растает в сиянии утреннего солнышка. Наконец он поднял голову, чтобы осмотреться. Сердце его на мгновение остановилось, холодный пот пробил насквозь, и в глазах помутнело: карбаса не было! Так вот как! Значит, все уже стало известно пройдохе келарю! Карбас отогнали в другое место, здесь оставили засаду, а теперь его поймали, как ребенка, сейчас будут брать с поличным! Боже мой, как он сразу этого не осознал! Вот для чего ему и дали задание выстроить этот проклятый карбас. Так это была всего лишь ловушка! Вот почему его смутили показным великодушием и сделали вид, что забыли о его воровском прошлом! Все оказалось так удивительно просто.
Он оглянулся, ожидая нападения засадного полка, и приготовился отчаянно защищаться в случае, если вооруженные дубинками монахи нападут на него из зарослей высокой осоки. Он испытывал величайшее презрение к этой подлой ловушке, сердце бешено билось, и сжатые кулаки дрожали мелкой дрожью. Но время шло, а засадный полк ничем не обнаруживал свое присутствие, никто не окликал его по имени, и все так же ласково свиристел зяблик. В это мгновение карбас, унесенный было течением за острый мыс, поросший ореховым кустарником, с мерным поскрипыванием уключин вновь вынесло в бухточку. Ириней с облегчением счастливо ошибившегося человека сплюнул, подхватил заветные мешки и побрел в сторону проклятого мыса. Сбросив богатство на дно своего суденышка, он поднялся на соседний пригорок, разбросал еловые лапы, под которыми были спрятаны запасы воды и питья: репа, ржаные лепешки и большая фляга с водой. Была еще утка, которую он долго колебался брать: дело в том, что монахи не вкушают мяса, однако теперь этот запрет словно потерял над ним свою силу, и утка была взята как несомненно способная утолить чувство голода в морском путешествии, которое вполне может оказаться не легким и не кратковременным.
Развязав швартовы, Ириней мощным толчком обоих весел оттолкнулся от берега и, налегая на длинные рукоятки, поплыл в сторону материка. Чем больше он удалялся от архипелага, тем лучше становились ему видны купола обоих соборов Соловецкого монастыря, приветливо темневшие на бледном небосводе. Ириней последний раз взглянул на них, тяжело вздохнул с чувством глубокого раскаяния (все-таки как-то нехорошо получалось…), с умилением перекрестился на кресты обчищенных им церквей и подумал, что теперь все зависит единственно от направления ветра, который сейчас уже ему сопутствовал, так что, казалось, еще около получаса силовой гребли, и можно раскрыть парус и пустить суденышко по голубой лазури навстречу новым берегам и новым приключениям.
Свежий ветерок приветливо трепал его отросшие волосы, бездонная ширь небосвода с таинственной полуулыбкой спрятанного за облачной пеленой солнца глядела в широкую бездну Белого моря. И ветер, и морские брызги, и первые шаги, которые он должен был сделать, высадившись на материк, манили безграничной свободой, которая пьянила, придавала смысл всем тем опасностям, что поджидали его совсем недавно на каждом шагу. В приступе беспричинного веселья Ириней бросил весла, лег на дно карбаса и, беспечно следя полет перистых облаков, предался увлекательным мечтаниям. Он представлял себя на твердой земле материка, входящим в знакомую корчму. Вот он кивает, как старому знакомому, хозяину харчевни, а главное – встречает дорогих товарищей. Они не верят своим глазам и долго в упор смотрят на его монашескую рясу. «Так ты в-в-в-воскрес?» – заикаясь, спросит один. «Я и не думал умирать», – парирует он, лукаво улыбаясь и интригуя.
Представляя эту импозантную сцену во всех красках, Ириней даже рассмеялся и не заметил, как небосвод, дотоле ясный, довольно неожиданно помутился, а голубая лазурь моря почернела, словно тысяча осьминогов в одно мгновение выбросили свои грязные чернила под его утлый карбас. Внезапно на судно налетел яростный порыв ледяного ветра и накренил карбас набок, так что Ириней нехотя заглянул в жадную водяную пропасть и побледнел еще более, чем в тот момент, когда новгородский боярин, терем которого он обнес накануне вечером, встретив его на базарной площади в воскресный день, узнал в незнакомце своего беглого холопа и с криком: «Буди тобе, смерде» – схватил его за шиворот… Впрочем, в тот раз все обошлось как нельзя лучше: боярин вскоре понял свою оплошность и с невольным смущением отпустил обомлевшего пришлеца на все четыре стороны.
Карбас неумолимо несло к скалистой гряде. «Верная гибель», – подумалось Иринею
Однако вынесет ли счастливая звезда на сей раз? Ириней встал на колени и дрожащими руками стал привязывать полотно паруса к тонкой мачте, которая ходуном ходила под новыми и новыми порывами шквалистого ветра. Один из сильнейших сбил инока с ног. Он почувствовал, как по рассеченной брови струится кровь, а затем увидел, как тихо и верно развязываются веревки, крепившие парус. Развеваясь победным знамением над ошеломленным грабителем, парус быстро наполнялся воздушными струями и нес Иринея к скалистой гряде небольшого архипелага к востоку от Соловецких островов. «Верная гибель», – пронеслось в голове. Он почти не заметил громовый раскат и как небо осветила ярчайшая зарница, а струи сильнейшего ливня размазали кровь по его лицу. С каждой секундой скалы, бурлившие в пенных брызгах островной гряды, становились все ближе и ближе. Ириней уже различал гирлянды водорослей и покрывала тины, украшавшие их заостренные, угловатые вершины. Не лучше ли тут же броситься в бездну, не дожидаясь мучительных увечий и медленной смерти на пустынном берегу вдали от всякого человеческого жилища?! В это мгновение перед мысленным взором Иринея, словно труп утопленного перед лицом убийцы, всплыл образ преподобного Зосимы, тот самый, поставленный братией в часовне над его гробницей…
– Отче Зосимо, – в ужасе прошептал Ириней.
В памяти воскресло пение братским хором во мраке полунощницы: «Преподобне отче наш Зосимо, моли Бога о нас».
Ириней пал ничком на дно карбаса и в оцепенении животного ужаса, зажмурив глаза, стал шептать, как слова спасительного заговора: «Помоги, Зосима! Зосима, помоги!»
Когда он открыл глаза и осмелился взглянуть сквозь одну из щелей в носу лодки на то, куда же вынесло его очередным ударом судьбы, воспаленному взору представилось чудище огромных размеров, с напускным равнодушием бездействовавшее в каком-то сером сарае. Ириней в ужасе шевельнулся, лодка качнулась, и чудище суетно задвигало огромными щупальцами, готовясь поглотить его без лишних предупреждений. Он интуитивно отпрянул и – увидел все: свой карбас, каким-то чудом застрявший между двумя скалами в десятке саженей от берега, скалистый пустынный склон и ровную гладь умиротворенного полным штилем моря. Чудовище, зловеще выжидавшее удобного для расправы часа, оказалось при ближайшем рассмотрении небольшим паучком, закрепившимся на отвесной поверхности скалы…
Глотая слезы отчаяния, невольно выступившие на глаза, Ириней спрыгнул в воду и попытался вызволить останки карбаса из каменного горлышка. Однако пока он спасал провизию и вытаскивал на берег заветные мешки с монастырскими сокровищами, волны окончательно разбили корму, и нос лодки уныло погрузился под воду. Еще несколько минут, и карбас превратился в груду истрепанных досок, собрать из которых не только суденышко, но и жалкое подобие плота здесь, без орудий и помощников, было просто невозможно. Конечно, это была расплата, которая должна была постигнуть его не сегодня, так завтра. Впрочем, о необходимости дать ответ за все содеянное он знал и прежде и даже мысленно готовился каяться – в свое время, конечно; однако теперь горе, внезапно разрушившее все его мечты, застало врасплох. Двадцать верст в округе – и ни одной живой души. Насколько ему было известно, пути следования монастырских суден, да и карбасов местных жителей пролегали далеко от этой островной гряды, а случайные путники всегда старались обходить это проклятое место стороной: слишком опасно было приближаться к зубастой пасти берега, поглотившей не одну поморскую лодку, и подвергать жизнь смертельной опасности при самой незначительной перемене ветра.
Ириней раскрыл куль с провизией. Воды на острове было достаточно – ручьи, источники, те же озера, но фляжка все равно пригодится, ведь не украденным же потиром черпать воду! Репу и хлебы следует беречь на вес золота: на ягодах, мху и грибах едва ли долго продержишься, да и много ли их здесь, долго ли их найти? Утку как символ греховного забвения монашеских правил он долго и задумчиво – очень задумчиво – рассматривал с самым печальным видом, однако кончил тем, что с отвращением отбросил в сторону. За день он соорудил себе из крепких ветвей сосновой опушки небольшую хижину, застелил пол лапником и покрыл мешковиной. Хижина стояла на самом берегу, на максимально близком от линии прилива расстоянии, но была защищена от пронизывающего ветра скалистым навесом. Ириней понимал: если карбас и появится однажды на горизонте, что в целом было сомнительно, то произойдет это именно здесь, поэтому необходимо было сделать открывающийся обзор максимально широким.
Он проснулся, услышав чье-то пение: «Се, жених грядет в полунощи…» Звуки голоса одинокого молитвенника мирно накладывались на шепот прибоя и прибрежные шорохи. Ириней невольно заслушался гармонической симфонией человека и природы и даже начал подпевать таинственному незнакомцу: ему всегда нравились слова этого тропаря в исполнении братского хора, и часто в монастыре он с детским восхищением вслушивался в проникновенные переливы этой мелодии. Но первая дымка сна рассеялась, и Ириней сначала с испугом, а после с надеждой осознал, что он на острове не один. Неужели спасен? Эта мысль была так неожиданна, что инок от радости, охватившей его, захлопал в ладоши и рассмеялся самым добрым смехом. Уже через секунду он выбрался наружу: у небольшого мыса стоял кто-то в ветхих монашеских ризах. Ириней не видел лица незнакомца, но понял, что тот пристально вглядывался в морскую даль, быть может ожидая его приближения.
«Кто-то из отшельников, анахоретов, – подумал Ириней, – вероятно, удалился из монастыря год или два назад и теперь подвизается в молитвенных подвигах в этой печальной пустыне».
Незнакомец обернулся – и ужас изобразился на лице Иринея: «Ты??!» Перед ним стоял преподобный Зосима
Он не спеша подошел к иноку и со словами: «Благослови, отче» – окликнул его. Незнакомец обернулся – и ужас изобразился на лице Иринея. Он долго молча смотрел на инока, откинувшего куколь на спину и прямо, в глаза взглянувшего на него, пока не сумел выжать из себя сдавленное: «Ты??!» Перед ним стоял старец Зосима – почивший более полувека назад преподобный устроитель Соловецкого монастыря.
Заикаясь и плохо владея голосом, Ириней прошептал только:
– Так ты в-в-в-воскрес?
Зосима удивленно поднял брови, и жалость к маловеру прозвучала в его ответе:
– Я и не думал умирать.
«Боже, ему все известно, даже мысли», – в отчаянии подумал Ириней.
– Вот, – произнес Зосима, – я собираю, и верные мои друзья собирают вместе со мной, а ты, что ты делаешь? Скажи.
Сильнейшая судорога исказила лицо Иринея, от стыда и душевной боли он готов был провалиться сквозь землю, не смея просить прощения у преподобного старца. Зосима продолжал:
– Что дурного сделал тебе келарь, и почему ты называл его пройдохой?
Каждое слово было подобно кинжалу. Ириней опустил взор, Он испытывал не только чувство глубочайшего раскаяния, но и готовность пожертвовать всем ради этого старца, доказать ему свою преданность здесь же, сейчас же, если понадобится – умереть за него, за любого из его учеников.
– А игумен? Как мог ты отплатить ему черной неблагодарностью?
Ириней с рыданиями стал оправдываться:
– Не знаю, все было как в тумане, затмение какое-то… Прости, Зосима, отпусти меня в обитель, я все исправлю, все искуплю…
Тут Ириней бросился к нему, однако Зосима твердой рукой отстранил его и, уверенно ступая по водам Белого моря, направился в сторону Соловецкого монастыря. В нескольких саженях от берега он неожиданно обернулся:
– Три дня и три ночи ты проведешь здесь в знак сугубого покаяния, а после… А после я пришлю за тобой моих верных слуг, которые возвратят тебя в монастырь.
Ириней пробовал идти вслед за Зосимой, однако его грешные стопы погружались на самое дно, холодная вода сковывала его заледеневшие щиколотки, но он еще долго вглядывался в тяжелеющий на горизонте туман, который скрыл от его глаз монашескую мантию преподобного.
***
Лодка, подобравшая невольного пустынника, пришла ровно через три дня. И тем же вечером в келье игумена шел ожесточенный спор о судьбе Иринея. Келарь требовал выдворения рецидивиста из стен монастыря и желал немедленно передать его в руки правосудия. Игумен настаивал на полной амнистии. В какой-то момент келарь произнес патетическим шепотом:
– Да неужели же ты не понимаешь, что это… – он собрал в кулак все свое негодование и с чувством ударил по дверному косяку, так что лампады, висевшие на стенах, зашатались, – это – известно ведомый разбойник[1]!
Игумен ответил минуту спустя, произнося каждое слово медленно, тихо и отчетливо:
– Он – известно ведомый тать, а ты… ты, надо полагать, таинственно сокровенный праведник? Так?
Келарь смутился и молча покинул игуменские покои.